Роман не роман, повесть не повесть, а некое плетение из рассказов и раздумий оказалось в моих руках, когда я соединил записки старых и добрых своих знакомых Василия Вокуева и Афанасия Чупрова. Свои рукописи они после настойчивых уговоров с моей стороны доверили мне без всяких условий, уверенные только в одном, что уж я-то прочитаю их от корки до корки. Все мы трое родились в Мужах, в старинном селении, когда-то обоснованном коми людьми, пришедшими из ещё более старого села Ижмы, что стоит в низовьях Печоры. Это нас воедино и сводит. Только Чупров, как и я, двадцатилетним парнем уехал в город и потом бывал наездами, а Вокуев не покидал родных мест.
Не найдя другого жанрового определения, назвал я труды своих земляков свидетельствами. А свидетельствовали они о том времени и о тех людях, что в моей душе занимают господское место, всю остальную житейскую мишуру сильно оттеснив!
Если раскрыть любую географическую карту России и вести пальцем вниз по Оби, то в обязательном порядке, не доходя до Полярного круга, увидишь обозначение населённого пункта – Мужи. Это село отмечено на любого рода картах, и даже на школьном глобусе. Правда, давненько не видел я школьного глобуса, лет этак шестьдесят с небольшим. Но в своё время мы, мальчишки, очень даже гордились, что наше родное село так почитается. На самом деле всё объяснялось куда как проще, картографам надо было хоть как-то оживить безлюдные просторы Нижнего Приобья. А то ж одни болота, лес да вода... Где же освоение Севера под руководством партии?
Село основали в давние времена Чупровы да Коневы, Ануфриевы да Вокуевы, Семяшкины да Дьячковы, люди разных родов, но одинаково отважные, предприимчивые и православные. Назвали поселение по нынешнему общепринятому толкованию словом «мужи», что в переводе означает «живун». Зимой местная рыба обитает в речных ямах, которые и называются «живунами». В первые годы своей бытности селище на тысячи километров вдоль и поперёк нехоженой тайги было единственным островком, где люди на скованной вечной мерзлотой и большую часть года накрытой снегами земле грелись печным теплом. И впрямь – «живун», оазис прямо. Да и по-русски звучит приманчиво – Мужи, будто названо село в честь особой стати и силы мужиков, надёжной опоры и защиты своих баб.
В этом селе я родился среди счастливых родителей, добрых тёток и дядей, многочисленных участливых родичей, с первых дней слышал согретые сердцем голоса; впервые выбрался на крыльцо и обомлел, увидев Обь, которая серебристо рябилась на солнце, приветствуя меня миллионом бликов, солнечных зайчиков; рос вольно, предусмотрительно отданный воспитанию самой природе; уже отроком основательно знал тайгу, реку, бесчисленные протоки и соймы, навыки птиц и повадки рыб; немел от изумления под северным сиянием; привык к лютым морозам, беспросветным вьюгам, ливням и грозам, всегда находя по опыту предков спасение; впервые вывел пером на чистой линованной бумаге дивное слово «мама»; слушал учителей, поражаясь тому, как велик мир и как он сложно устроен; дружил и дрался со сверстниками; в пятнадцать лет впервые целовался с девчонкой, клянясь любить до гробовой доски; и в этой круговерти лиц, мыслей, чувств и повседневных открытий развивалась душа, которая и поныне со мной, реликтовая...
Село нынче разрослось, от прежнего ни одной избушки не сохранилось, наехало много разноликого народу в поисках доброго заработка для поддержания своей жизни, а населявшие моё детство люди лежат на обширном кладбище, что раскинулось на высоком берегу Югана, притока Оби, и на мой печальный клик не отзовутся. Стоят над их могилами кресты, немо указуя на небо... Может, милые их души, родственные мне, ждут там меня, греясь вблизи какой-нибудь звезды, как возле костра, бывало.
Иногда найдёт грусть, окутает сердце печаль тёплым туманом, и прошлое становится большей явью, чем суетно бегущий день, чем пустая возня за местечко под солнцем, и в такие минуты начинает казаться, что я живу на другой планете, чуждой мне, а близкая душе моей там, далеко, среди триллионов звёзд, и даже не свет, а только потаённое тепло от неё достигает меня. Там все свои и там я свой. Та планета называется – Мужи. Это о ней свидетельствуют мои приятели Афанасий Чупров, увидевший ОБЛАКО, и Николай Вокуев, заполняющий АМБАРНУЮ КНИГУ.
Доподлинно помню тот день и час, когда осветила мою смутную душу изумительно ясная и простая догадка – кто же мой ангел-хранитель и почему так часто он спасал меня в трудные часы житейских неурядиц или духовной слепоты.
Однако прежде следует, по моему разумению, хоть несколько рассказать о себе, и не потому, что, может быть кому-то уж очень интересна моя персона, а единственно ради того, чтобы понятнее стало, о чём я собрался откровенничать и чего ради сел за письменный стол, с которым в последние годы поддерживал лишь касательные отношения, то есть изредка влажной тряпкой вытирал пыль. А вообще-то с младых лет, можно сказать, был склонен к сочинительству, немало исчеркал бумаги, но все свои творения хранил в нижнем ящике стола и не по причине скромности или критического к себе отношения, а только в силу огульной обломовской лени и чисто маниловского благодушия – чего суетиться, мол, и бегать по каким-то там редакциям, когда всё образуется само собой: придёт умный дядя – не может не прийти! – и заберёт всё написанное, дабы тут же, незамедлительно выпустить отдельной книгой на вящую радость читающей публике. Однако лета плыли, что облака по небу, и уже за пятьдесят перевалило, а умный дядя где-то заплутал и всё не приходил. Потом наступило время, когда я отчаялся от ожидания, в стакане водки утопил истаявшую до спичечной худобы надежду и остаточный, одному Богу ведомый срок жизни решил провести растительным образом, то есть как трава, как придорожный куст.
И что же собой представляла эта моя растительная жизнь?
Главной её особенностью, её сутью было то, что так полно выражает принцип – мне всё до феньки! К этому основополагающему постулату я пришёл в конце восьмидесятых годов текущего столетия, насмотревшись до оскомины телевизионных передач, начитавшись до икоты газет и журналов, а также наговорившись до хрипоты о политике, выясняя, чем один лидер лучше другого, как большевики охмуряли народ, а потом назвались демократами и принялись за свои грешные дела с новой яростью, почему, однако, всех мастей спасители не могут несчастный народ сделать счастливым. Когда же уразумел, что передо мной разыгрывается великий спектакль, в котором мне уготовано место безликого статиста, коим я был всю предыдущую жизнь, я весьма обрадовался и успокоился.
Ни во что не верить, ничего не ждать и не строить иллюзий – это большое счастье, потому что потом не придёт разочарование и не будет стыдно за то, что при твоём участии творились не благие дела. Меня очень устраивала моя растительная жизнь. Я чувствовал себя гостем на этой земле и поступал, как подобает гостю – ни во что не вмешивался, ни с кем не спорил и не лез, куда надо и куда не надо, со своим уставом. Только одно неудобство огорчало – надо было подзарабатывать, чтоб прокормить и мало-мальски приодеть себя. Благо, я человек одинокий и весьма не¬прихотливый, вполне хватает тех деньжонок, что получаю от продажи домашних тапок, мною сработанных. Можно в нынешнее время развернуть большое дело, открыть цех и не только тапочки плести, но изготовлять разные другие поделки из кожи, закупая материал в деревнях, но тогда моя жизнь стала бы уже не растительной, а я этого не желаю. Сотворю две-три пары тапочек, на вид – загляденье, такие в старину князья носили, и – на рынок. Вот тебе и деньги. Можно целый месяц пробавляться, как захочется. Для полной ясности добавлю, что мои дети давно выросли и живут своими семьями, а жена много лет назад – как в песне – нашла себе другого и живёт, слава Богу, очень даже уютно. Так что по части семьи всё сложилось благополучно и мне хорошо в моей однокомнатной квартире на четвёртом этаже панельного дома в окраинной части города.
На свете мало счастливых людей, и я один из них, потому что у меня много свободного времени. Может быть, по этой причине, а вернее – и по этой тоже я открыл однажды вечером нижний ящик письменного стола и достал красную папку. В этой папке лежали рассказы, написанные в разные годы, но все – о Севере. Обстоятельство сие объясняется тем, что родился я в старинном селе Мужи, которое стоит на левом берегу Малой Оби. Там я окончил школу в середине пятидесятых годов, после армии вер¬нулся и три года работал на лесопилке. Мне было двадцать четыре года, когда я уехал из родного села и более туда не возвращался, потому что к тому времени родители умерли, и никто меня там особенно не ждал. Окончив Московский государственный университет и за годы учёбы обретя славного друга Володю, я уехал с ним в его родной Минск, умудрился прописаться и устроился учителем истории в одной из рядовых школ. Это было в начале шестидесятых, то есть более тридцати лет я живу тут и смею сказать, что здешняя земля стала моей второй родиной.
В школе я не особенно задержался, было скучно повторять из года в год одно и то же согласно учебникам, зная при этом кое-что из подлинной истории. Я, видимо, по характеру из тех людей, кто не любит ходить по одной и той же тропке. Мой друг Володя, которого я и поныне называю славным, устроил меня корреспондентом в республиканскую газету, но не заладилось с главным редактором, и я ушёл в ученики к реставраторам, случайно сойдясь с ними, помогал обновлять росписи в Пинской церкви, ездил по республике в поисках старины, но перспектива корпеть над какой-нибудь иконой и снимать слой за слоем в попытках найти первоначальную живопись меня не прельщала, не хватало профессиональной одержимости. Подался редактором на киностудию, но эта цензорская работа очень скоро надоела, и я перешёл в цех подготовки художником-декоратором, но попал на беспредельно глупую картину, обозвал режиссёра придурком, и оставалось гордо хлопнуть дверью. Дальше больше – прибился к артели, строил коровники, заливал бетоном фундаменты для дачников, затосковал по интеллектуальной работе, пришёл к Володе с по¬клоном, и он устроил меня в толстый журнал, где проработал довольно долго, пока не пришла мысль из кожаных полос сплетать тапочки без задников. И вот уже четвёртый год хожу в свободных ремесленниках.
Но, видимо, нельзя быть бесконечно счастливым, как невозможно питаться одной чёрной икрой. Когда постоянно солнечно, появляется тоска по какой-нибудь тучке. Вот она и шевельнулась во мне – тоска.
Я раскрыл папку и уставился на стопку отпечатанных на машинке листов. В нижнем ящике стола были и другие папки, но я взял красную и обнаружил в ней рассказы, которые – как припомнилось – писались в часы необъяснимой и внезапной тоски по земле моих прадедов.
Тогда перед мысленным взором распахивались речная ширь и сизая безбрежная тайга...
Не найдя другого жанрового определения, назвал я труды своих земляков свидетельствами. А свидетельствовали они о том времени и о тех людях, что в моей душе занимают господское место, всю остальную житейскую мишуру сильно оттеснив!
Если раскрыть любую географическую карту России и вести пальцем вниз по Оби, то в обязательном порядке, не доходя до Полярного круга, увидишь обозначение населённого пункта – Мужи. Это село отмечено на любого рода картах, и даже на школьном глобусе. Правда, давненько не видел я школьного глобуса, лет этак шестьдесят с небольшим. Но в своё время мы, мальчишки, очень даже гордились, что наше родное село так почитается. На самом деле всё объяснялось куда как проще, картографам надо было хоть как-то оживить безлюдные просторы Нижнего Приобья. А то ж одни болота, лес да вода... Где же освоение Севера под руководством партии?
Село основали в давние времена Чупровы да Коневы, Ануфриевы да Вокуевы, Семяшкины да Дьячковы, люди разных родов, но одинаково отважные, предприимчивые и православные. Назвали поселение по нынешнему общепринятому толкованию словом «мужи», что в переводе означает «живун». Зимой местная рыба обитает в речных ямах, которые и называются «живунами». В первые годы своей бытности селище на тысячи километров вдоль и поперёк нехоженой тайги было единственным островком, где люди на скованной вечной мерзлотой и большую часть года накрытой снегами земле грелись печным теплом. И впрямь – «живун», оазис прямо. Да и по-русски звучит приманчиво – Мужи, будто названо село в честь особой стати и силы мужиков, надёжной опоры и защиты своих баб.
В этом селе я родился среди счастливых родителей, добрых тёток и дядей, многочисленных участливых родичей, с первых дней слышал согретые сердцем голоса; впервые выбрался на крыльцо и обомлел, увидев Обь, которая серебристо рябилась на солнце, приветствуя меня миллионом бликов, солнечных зайчиков; рос вольно, предусмотрительно отданный воспитанию самой природе; уже отроком основательно знал тайгу, реку, бесчисленные протоки и соймы, навыки птиц и повадки рыб; немел от изумления под северным сиянием; привык к лютым морозам, беспросветным вьюгам, ливням и грозам, всегда находя по опыту предков спасение; впервые вывел пером на чистой линованной бумаге дивное слово «мама»; слушал учителей, поражаясь тому, как велик мир и как он сложно устроен; дружил и дрался со сверстниками; в пятнадцать лет впервые целовался с девчонкой, клянясь любить до гробовой доски; и в этой круговерти лиц, мыслей, чувств и повседневных открытий развивалась душа, которая и поныне со мной, реликтовая...
Село нынче разрослось, от прежнего ни одной избушки не сохранилось, наехало много разноликого народу в поисках доброго заработка для поддержания своей жизни, а населявшие моё детство люди лежат на обширном кладбище, что раскинулось на высоком берегу Югана, притока Оби, и на мой печальный клик не отзовутся. Стоят над их могилами кресты, немо указуя на небо... Может, милые их души, родственные мне, ждут там меня, греясь вблизи какой-нибудь звезды, как возле костра, бывало.
Иногда найдёт грусть, окутает сердце печаль тёплым туманом, и прошлое становится большей явью, чем суетно бегущий день, чем пустая возня за местечко под солнцем, и в такие минуты начинает казаться, что я живу на другой планете, чуждой мне, а близкая душе моей там, далеко, среди триллионов звёзд, и даже не свет, а только потаённое тепло от неё достигает меня. Там все свои и там я свой. Та планета называется – Мужи. Это о ней свидетельствуют мои приятели Афанасий Чупров, увидевший ОБЛАКО, и Николай Вокуев, заполняющий АМБАРНУЮ КНИГУ.
Облако
Доподлинно помню тот день и час, когда осветила мою смутную душу изумительно ясная и простая догадка – кто же мой ангел-хранитель и почему так часто он спасал меня в трудные часы житейских неурядиц или духовной слепоты.
Однако прежде следует, по моему разумению, хоть несколько рассказать о себе, и не потому, что, может быть кому-то уж очень интересна моя персона, а единственно ради того, чтобы понятнее стало, о чём я собрался откровенничать и чего ради сел за письменный стол, с которым в последние годы поддерживал лишь касательные отношения, то есть изредка влажной тряпкой вытирал пыль. А вообще-то с младых лет, можно сказать, был склонен к сочинительству, немало исчеркал бумаги, но все свои творения хранил в нижнем ящике стола и не по причине скромности или критического к себе отношения, а только в силу огульной обломовской лени и чисто маниловского благодушия – чего суетиться, мол, и бегать по каким-то там редакциям, когда всё образуется само собой: придёт умный дядя – не может не прийти! – и заберёт всё написанное, дабы тут же, незамедлительно выпустить отдельной книгой на вящую радость читающей публике. Однако лета плыли, что облака по небу, и уже за пятьдесят перевалило, а умный дядя где-то заплутал и всё не приходил. Потом наступило время, когда я отчаялся от ожидания, в стакане водки утопил истаявшую до спичечной худобы надежду и остаточный, одному Богу ведомый срок жизни решил провести растительным образом, то есть как трава, как придорожный куст.
И что же собой представляла эта моя растительная жизнь?
Главной её особенностью, её сутью было то, что так полно выражает принцип – мне всё до феньки! К этому основополагающему постулату я пришёл в конце восьмидесятых годов текущего столетия, насмотревшись до оскомины телевизионных передач, начитавшись до икоты газет и журналов, а также наговорившись до хрипоты о политике, выясняя, чем один лидер лучше другого, как большевики охмуряли народ, а потом назвались демократами и принялись за свои грешные дела с новой яростью, почему, однако, всех мастей спасители не могут несчастный народ сделать счастливым. Когда же уразумел, что передо мной разыгрывается великий спектакль, в котором мне уготовано место безликого статиста, коим я был всю предыдущую жизнь, я весьма обрадовался и успокоился.
Ни во что не верить, ничего не ждать и не строить иллюзий – это большое счастье, потому что потом не придёт разочарование и не будет стыдно за то, что при твоём участии творились не благие дела. Меня очень устраивала моя растительная жизнь. Я чувствовал себя гостем на этой земле и поступал, как подобает гостю – ни во что не вмешивался, ни с кем не спорил и не лез, куда надо и куда не надо, со своим уставом. Только одно неудобство огорчало – надо было подзарабатывать, чтоб прокормить и мало-мальски приодеть себя. Благо, я человек одинокий и весьма не¬прихотливый, вполне хватает тех деньжонок, что получаю от продажи домашних тапок, мною сработанных. Можно в нынешнее время развернуть большое дело, открыть цех и не только тапочки плести, но изготовлять разные другие поделки из кожи, закупая материал в деревнях, но тогда моя жизнь стала бы уже не растительной, а я этого не желаю. Сотворю две-три пары тапочек, на вид – загляденье, такие в старину князья носили, и – на рынок. Вот тебе и деньги. Можно целый месяц пробавляться, как захочется. Для полной ясности добавлю, что мои дети давно выросли и живут своими семьями, а жена много лет назад – как в песне – нашла себе другого и живёт, слава Богу, очень даже уютно. Так что по части семьи всё сложилось благополучно и мне хорошо в моей однокомнатной квартире на четвёртом этаже панельного дома в окраинной части города.
На свете мало счастливых людей, и я один из них, потому что у меня много свободного времени. Может быть, по этой причине, а вернее – и по этой тоже я открыл однажды вечером нижний ящик письменного стола и достал красную папку. В этой папке лежали рассказы, написанные в разные годы, но все – о Севере. Обстоятельство сие объясняется тем, что родился я в старинном селе Мужи, которое стоит на левом берегу Малой Оби. Там я окончил школу в середине пятидесятых годов, после армии вер¬нулся и три года работал на лесопилке. Мне было двадцать четыре года, когда я уехал из родного села и более туда не возвращался, потому что к тому времени родители умерли, и никто меня там особенно не ждал. Окончив Московский государственный университет и за годы учёбы обретя славного друга Володю, я уехал с ним в его родной Минск, умудрился прописаться и устроился учителем истории в одной из рядовых школ. Это было в начале шестидесятых, то есть более тридцати лет я живу тут и смею сказать, что здешняя земля стала моей второй родиной.
В школе я не особенно задержался, было скучно повторять из года в год одно и то же согласно учебникам, зная при этом кое-что из подлинной истории. Я, видимо, по характеру из тех людей, кто не любит ходить по одной и той же тропке. Мой друг Володя, которого я и поныне называю славным, устроил меня корреспондентом в республиканскую газету, но не заладилось с главным редактором, и я ушёл в ученики к реставраторам, случайно сойдясь с ними, помогал обновлять росписи в Пинской церкви, ездил по республике в поисках старины, но перспектива корпеть над какой-нибудь иконой и снимать слой за слоем в попытках найти первоначальную живопись меня не прельщала, не хватало профессиональной одержимости. Подался редактором на киностудию, но эта цензорская работа очень скоро надоела, и я перешёл в цех подготовки художником-декоратором, но попал на беспредельно глупую картину, обозвал режиссёра придурком, и оставалось гордо хлопнуть дверью. Дальше больше – прибился к артели, строил коровники, заливал бетоном фундаменты для дачников, затосковал по интеллектуальной работе, пришёл к Володе с по¬клоном, и он устроил меня в толстый журнал, где проработал довольно долго, пока не пришла мысль из кожаных полос сплетать тапочки без задников. И вот уже четвёртый год хожу в свободных ремесленниках.
Но, видимо, нельзя быть бесконечно счастливым, как невозможно питаться одной чёрной икрой. Когда постоянно солнечно, появляется тоска по какой-нибудь тучке. Вот она и шевельнулась во мне – тоска.
Я раскрыл папку и уставился на стопку отпечатанных на машинке листов. В нижнем ящике стола были и другие папки, но я взял красную и обнаружил в ней рассказы, которые – как припомнилось – писались в часы необъяснимой и внезапной тоски по земле моих прадедов.
Тогда перед мысленным взором распахивались речная ширь и сизая безбрежная тайга...
Синие увалы
За мелким и частым ельником кто-то кричал надорванным голосом:
– Спасите!
– Иду, иду,– добродушно бормотал Вокуев, но споткнулся о корневище и долго разглядывал подошву, не сорвалась ли в носке. Бродни были не новы, но он жалел их, потому что сработаны старым, ныне уже по¬койным, другом Сухомятовым, и так пришлись по ноге, будто в них родился.
К счастью, подошва была цела, и Вокуев зашагал дальше. За ельником находилось болото, гиблое место, по которому только Вокуев и мог пройти, за полвека лесной жизни отыскав-таки заросшую мхами тропу. Может, осталась ещё от тех зверей, которых теперь и на земле нет. Была она единственной на всё болото, вытянутое многокилометровой гнилой пастью вдоль Синих Увалов.
Беспорядочно бился и вопил в трясине лет двадцати чернявый со слипшимися волосами и побелевшими от страха глазами парень. Увяз он по самые рёбра, усугубляя и без того жалкое своё положение беспо¬лезной суетой.
– Ты не трепыхайся,– посоветовал ему Вокуев.
Парень не сразу поверил своему слуху, а разглядев перед собой человека, так рванулся вперёд, что ещё глубже ушёл в ржавую хлябь и уже прохрипел:
– Тону...
Бестолковый и очумелый страх парня раздражал Вокуева, поэтому он недовольным голосом проговорил:
– Вон, сбоку, ухватись!
Парень пугливо повёл головой вправо, увидел округлую и пышную, как бабья грудь, кочку, и обнял её.
– Вот и держись,– вздохнул Вокуев, посмотрел по сторонам и пошёл назад.
– А-а! – завопил парень.
Вокуев с досадой поглядел на него и проговорил:
– Не маленький, вроде...
Перейти болото зимой охотников не находилось. Сколько Вокуев ходил в лесниках, такого смельчака видеть ему не привелось и едва ли приведётся. Причина тому была ясная: самое отважное сердце дрогнет, когда среди первозданных снегов, окутавших деревья, кусты, кочкарники, вдруг открываются глазу чёрные, как могилы, незамерзающие окна, от которых поднимается густой пар. Обманчивой и жуткой кажется вся снежная равнина, ступи – и поглотит тебя смоляная мгла, а в образовавшуюся прорубь ударит белый пар.
Но летом, в пору буйной зелени, недели не проходило, чтобы кто-нибудь да не угодил в болото. Обычно это были туристы.
Устроят привал на берегу Оби, на высоких весёлых холмах, где растут звонкие сосны, и при закате солнца любуются Синими Увалами, а утром обязательно окажется среди всех разумных один одержимый и пойдёт через тайгу, надеясь одолеть дорогу за короткие часы. Но солнце закатится и снова взойдёт, а вокруг всё будет тайга – мох по колено, застоялый сырой воздух и лохматые лапы елей над головой. В полдень он выйдет из глухой чащи, обрадуется простору, увидит рядом Синие Увалы и устремится к ним.
Ведь непременно же друзья-приятели отговаривали от опрометчивого шага, пугали нехоженой тайгой, но всё напрасно. Какую-то странную власть имели Синие Увалы над юнцами,– к счастью, это касалось не всех,– так что теряли они власть над собой и пускались в путь, не думая о риске. К болоту выходили, где приведётся, и Вокуев иной раз отмахивал километра три, чутким слухом лесного человека уловив крик, который казался слабее комариного писка.
Отчего природа распорядилась так, что перед Синими Увалами возникло препятствие?
Кто знает...
Вокуев вернулся в ельник, долго ходил, приглядываясь к деревцам, будто подбирал для новогоднего праздника, наконец, облюбовал в лощине ольху, срубил тремя ударами топора, очистил от веток и остался дово¬лен.
Парень за это время несколько пришёл в себя и смотрел на Вокуева осмысленными глазами. Если человек срубил ольху, то не просто же так, рассудил он, и терпеливо ждал, что будет делать дальше медлительный старик.
– Дерево из-за тебя сгубил,– ворчал Вокуев, пряча топор за пояс.– Куда ловчей арканом вас таскать, да где ты купишь добрую бечёвку? Ходил в село, спрашивал Рочева, который в хозяйственном, так нет пеньковой, а шёлковая не годится. У знакомого оленевода выпросил бы тынзян... Да где он, знакомый? Сроду не было.
Вокуев топтался между кочек, стараясь удобнее устроиться.
– Из каких краёв сам-то будешь? – спросил он, выравнивая каблуком крохотный пятачок, чтобы уместились ноги.
– Из Ростова,– ответил парень.
– У меня приятель был, Захар. Женился на Фроське, пекарша у нас была, молоденькая. Так она Захара увезла к себе на родину, то ли в Ростов, то ли в другой какой город. Это в каком же году? Или в тридцать пятом, или чуть раньше. Призабыл...
– Я больше не могу,– напомнил о себе парень. Руки отнялись.
– Понятное дело,– согласился Вокуев. Только не блох ловим, спеш¬ка ни к чему. Один поторопился... В Ростове кто у тебя? Отец, мать?
– Да... И сестрёнка.
– Видал? Отец начальник али как?
– Слесарь на заводе.
– Во! Не лезет, куда не надо. Третьего дня тонул студент из Одессы. Четверо братьев у него и все младшие. Мать одна. Смекнул, что к чему? Эту ж ораву кормить надо!
– Я всё понимаю!
– А то один был из Омска. Я теперь всю географию знаю. Так он месяц тому женился...
– Я вам буду обязан,– торопливо сказал парень, осенённый вдруг привычной городской догадкой.
– Это как?
– Отплачу за добро.
Вокуев вздохнул:
– Один тоже обещал ружьё выслать. Да, видать, запамятовал...
– Я обязательно!
– Зачем? Ружьё у меня доброе. Попусту не обещай. Ты мне скажи – а будущим летом?..
– Что будущим летом?
– Обратно сюда придёшь? Или отпала охота?
– Не могу больше!
– Вижу,– печально заключил Вокуев,– отпала...
До лесной избушки они шли сперва ельником, а потом вертлявая тропа повела их среди кустов багульника и чахлых северных берёз, всегда напоминавших Вокуеву миловидных лицом молоденьких сестриц-горбуний, когда-то давно живших в селе. Они умерли от цинги лет пятьдесят назад, но он почему-то никак не мог забыть их белые лица, удивительно нежные для северянок.
Иногда ему хотелось перенести берёзку, окоченевшую под тонкой берестяной одёжей, в свою лесную избушку и отогреть теплом жарко натопленной печи. Он ясно помнил сидевших у раскалённой до красноты времянки сестриц-горбуний, смотревших с восторженным ужасом на прибежавшего с мороза в распахнутом пальтишке соседа-сорванца, вывалявшегося в снегу с головы до пят. Лицо одной как-то призабылось, будто размылось в белёсое пятно, зато крутые, резкие брови, пронзительные глаза и смешливый носик второй Вокуев видел так же явственно, как свою ладонь.
Ручей был неширок, бежал по камням и корневищам, струи его зримо переплетались, и чудилось, что они рождают хрустальный шорох. Вода оказалась ледяной, и парень ополоснул лицо, но раздеваться не стал, спросил:
– Нам далеко ещё?
– Шагай, дойдём.
Вокуев с безразличием отвернулся, перешагнул с камня на камень и сквозь густой ольшаник выбрался на пальник. От безветрия и горячего солнца здесь было душно, будто ещё не остыл жар от бушевавшего когда-то пожара. Мокрая одежда парня, высыхая, дымилась.
– Значит, охота отпала? – неожиданно спросил Вокуев.
– Какая охота?
– Обратно прийти?
– А-а! С меня хватит.
– Чего шёл-то!
– Гусев говорит: пойду,– стал рассказывать парень.– Танька принялась его уговаривать. А он рвётся. Ну, я и сказал: пошли. Гусь видит, что я не шучу, и прикинулся больным. Ноги, мол, натёр, болят. А чего им болеть? По-моему, Танька всё поняла. Ну, а я пошёл. Не мог же я после этого остаться.
Лесная избушка Вокуева стояла возле озерка, в котором паслись жирные караси. На крыльце лежала седая собака, она не стала без толку брехать на незнакомого человека, а только вопросительно посмотрела на хозяина и снова задремала.
В избе Вокуев раздел парня донага, закутал в байковое одеяло, усадил чай пить. Между прочим, сказал:
– Которого спасаю, а никто не обещал вернуться.
– Не дураки же,– отозвался парень.
Вокуев ничего не ответил, но явно остался недоволен, не стал садиться за стол, а вышел на улицу, в деревянном корыте выстирал одежду спасённого и развесил сушить.
Когда вернулся в избушку, парень уже спал, калачиком свернувшись на топчане. Тонкое, по-девичьи красивое лицо его улыбалось во сне. Вокуев постоял, потоптался на месте, потом выбрался на улицу, сел на порог, набил трубку и задымил. Отсюда видны были Синие Увалы. И что туда тянет? Какая такая сила?
Инженер из Тамбова тут вот сидел и плакал. Смотрит на увалы, а по щекам слёзы текут.
– Ты чего? – спросил его лесник.
А тот ему:
– Никогда себе не прощу, что не дошёл до них.
– А ты ещё попробуй,– подсказал Вокуев.
Инженер с горечью признал:
– На вторую попытку меня не хватит.
Не скажи он этих слов, открыл бы ему Вокуев правду. По единственной тропе, только ему известной, не раз переходил он бо¬лото и доподлинно знает, что нет там ничего, на Синих Увалах, кроме камня да лишайника. Мертво там и оттого неуютно человеку. Пологие склоны покрыты мелким плоским камнем, как чешуёй. Даже полевые мыши не водятся. Зябко и одиноко по ту сторону болота, как на покинутом кладбище в сумеречный час. И тени облаков, бегущие по земле, нагоняют непонятную печаль.
Увалы эти кажутся синими только издалека.
Вокуев разбудил парня рано утром, как только встало солнце.
– Знать, сбились с ног, ищут,– сказал он.
Парень оделся во всё сухое.
– Спасибо вам,– поблагодарил он.– Даже не знаю, как вас и...
– Поторопись.
– Куда мне идти?
– Вона дорога. Прямо в село приведёт.
– Не заблужусь?
– Не сходи с дороги.
– Огромное вам спасибо!
– Прощай.
Парень уходил легко и раскованно. Скоро он встретится со своими друзьями-приятелями, станет заливать, как добрался до Синих Увалов и какое это счастье прикоснуться к великой тайне, которую передать на словах невозможно, а можно лишь самому познать.
Вокуев наверняка знал: так оно и будет. Сам не раз слышал бахваль¬ство вытащенных из хляби. Кто-нибудь доверчивый примет за чистую монету речи хвастуна, затуманенным взглядом уставится на далёкие увалы, а потом пойдёт...
Вокуев смотрел на уходящего – и спрашивал себя, отчего и этому не показал тропу, не повёл к Синим Увалам, чтобы увидел юнец, что ничего там нет? Отчего?
По странной душевной прихоти Вокуев ждал, что всё же найдётся человек, которого болото не испугает с первого раза, и он рискнёт вторично. Снова Вокуев спасёт его, но сильнее собственного страха окажется человек и опять устремится к Синим Увалам. Уж такой умрёт, но не успокоится. И ему-то Вокуев покажет тропу.
– Иди,– скажет он,– но там ничего нет.
Помолчав, добавит:
– Там ничего нет, но ты иди.
Однажды Вокуев взобрался на гребень увала и увидел впереди, до самого горизонта, плоские безлесные холмы. А что за каждым этим холмом? А что за ними за всеми?
Вокуеву до слёз было жалко, что он уже стар и долгую дорогу ему не одолеть.
* * *
Вот такой, значит, рассказ... Вокуева этого я знал, приходился он мне родственником по материнской линии. Это к слову...Прочитав «Синие Увалы», я ещё не догадывался, что моей беспечальной жизни приходит конец. Чувствовать себя спокойным и равнодушным, когда рушится страна, на обломках возникают войны, мечутся растерянные толпы и витийствуют перевёртыши, было своего рода протестом. Так протестует умерший, когда на его поминках говорят ненужные и глупые речи, безобразно много пьют и, в конце концов, забывают, ради чего собра¬лись. Я, подобно покойнику, отстранился от всеобщего безумия и един¬ственно чего хотел – чтобы меня не трогали. Но мою растительную жизнь порушила не буйная действительность и не чужая сила, а моя же свобода.
Я как прежде жил? Ел, пил, работал, спал, просыпался, ел, пил, работал, спал... Задумываться было некогда. К тому же затюканная житейскими мелочами душа отучилась летать и разве лишь изредка хлопала крыльями, как курица, но тут же смирялась, понимая бесполезность потуг. Но вольная воля последних лет, полная свобода, мною обретённая, стали причиной того, что душа моя оклемалась и, видать, стало ей тесно, как утёнку в скорлупе: клюнул раз, второй и высунул голову, выбрался на свет божий, пошёл на слабых ещё лапках, спустился к озеру, поплыл по воде, нырнул – дна не достал, взлетел – звёзд не достал, с того и начинается смута, вечное недовольство и стремление.
Очухалась душа-то и спрашивает:
– Родился, чтоб умереть? Зачем? Какой смысл? Говоришь – живу, потому что ещё не умер. Помру – не буду жить. Экая, брат ты мой, гармония! Но зачем-то же была тебе дадена жизнь? Какое-то ж было твоё предназначение? Или всё случайно? Всё понарошку?
С той минуты, как я достал из ящика стола красную папку, и до той, когда осенила меня светлая догадка, о которой я намекнул в начале повествования, прошло не много времени, не более месяца, но с каждым днём нарастали вопросы, которые прежде меня обходили, а может быть, потаённо зрели, наливались ядовитой силой, как яблоки соком. А потом безудержно прорвались – и вопрос за вопросом. И до того меня довели, въедливые, что я заметался в своей однокомнатной квартире, аки зверь в клетке.
– Что есть свобода? Почему не добро воспользовалось ею, а зло? Почему так торжествуют низменные страсти? Свобода – значит, долой стыд? Так, что ли? Свобода от кого? От Бога? От совести?
Однажды пришло в голову позвонить Володе Веткевичу, старинному другу, с которым давно не виделся.
С Володей мы познакомились в студенческом общежитии по приезде моём в самом начале шестидесятых годов в Москву для поступления в университет. Он с хохотом ворвался в комнату и со стуком поставил на стол две бутылки портвейна «Три семёрки». Нас было трое, обитателей жилья, и его поселили четвёртым.
– Этот факт треба замочить, иначе получится не по-людски, а все мы христиане, и не пристало нам нарушать заповедные традиции предков.
Володя говорил громко, связно складывая слова, будто вёл некую песнь. Не прошло четверти часа, как стол был накрыт, и мы сидели за ним, широко и благодушно улыбаясь друг другу. После разных тостов и общей болтовни Володя вдруг повернулся ко мне всем туловищем и с интересом спросил:
– Кто ты, а?
– Афанасий,– ответил я с недоумением.
– Да нет! По национальности?
– Коми.
– О! – воскликнул Володя.– Точно! Посадили коми картошку. Назавтра выкопали и съели. Агроном прибежал, кричит: «Что вы наделали?» Коми отвечают: «Очень кушать хочется».
Анекдот по тем временам был свежий, рассказчиком Володя оказался отменным, да и вино заиграло в жилах, так что хохоту было много. По¬смеялся и я. Но в глубине души обида затаилась. Что хорошего в том, когда твой народ выставляют глупым?
– Из какого села? – опять спросил Володя.
Не знаю, как нынешние северяне, а прежде северный человек никогда не показывал, что обиделся. Обиженный слаб, как ребёнок, а надо быть спокойным.
– Мужи,– отвечаю,– называется.
– Точно! – опять воскликнул он и обратился к двум остальным: – Строили в Москве Собор Василия Блаженного. Иван Грозный посылает гонца в Мужи. Мол, вышлите триста тысяч яиц. Для раствора применяли. Те прислали... сварив вкрутую.
Сам хохочет, того гляди захлебнётся.
– Куропачьи? – спрашиваю я, когда мои собутыльники поуспокоились.– Кур тогда не держали. Куропаток хватало.
– Домашних?
– А как же!
– Правда, что ли? – Володя попался.– Я такого не слышал.
– Тёмный человек, вижу.
Но вскоре я пожалел о своей глупой шутке, потому что каждый раз, знакомя меня с кем-нибудь, Володя добавлял:
– Северянин. Они там куропаток приручили.
На Володю было трудно обижаться, потому что весь он в ту пору светился беспечным скоморошьим весельем, весь был пронизан какой-то солнечной жизнерадостностью. Но это я увидел чуть позже, а в тот вечер мне были неприятны его шутки. Посмеявшись над глупыми людьми, пославшими царю варёные яйца, он тут же, почти без перехода, начал говорить о том, какие у него на родине, в Белоруссии, красивые песни поют. И спел одну несильным, но приятным голосом. Потом стал хвастать, что лучшего края на земле нет, где были бы такие леса, реки, озёра, такие болота и лужи, а что касается девушек, так и думать не смей, что краше их могут быть. Володя забывался, как токующий тетерев, когда говорил о родном крае, всё там было исключительным – и старина, и новь, и люди, и легенды...
– И слоны крупней? – спросил я, уловив короткую паузу.
– Что ты, братка! – вскинулся Володя.– Да у нас...
И только тут до него дошло, что заговорился. Володя расхохотался так искренне, так безудержно весело, что у меня в груди растаял ледок обиды. Я потом много раз слышал, как Володя спрашивал новичков:
– Бурят, говоришь? Посадили буряты картошку. Назавтра выкопали...
– Откуда, говоришь? – теребил очередного.– Точно! Царь Иван Грозный послал на Алтай посла...
Не единожды слышал я от него про эту картошку и варёные яйца, но каждый раз было смешно, потому что даром лицедейства он обладал отроду. Одни обижались, другие смеялись вместе с ним, а как-то наедине со мной Володя вдруг сказал:
– Человек без юмора – это уже не человек.
Я стал возражать и привёл пример, назвав имя одного из наших общих знакомых, отличавшегося своими знаниями и подававшего надежды, как говорили преподаватели, но совершенно не понимающего шуток.
– Вот доказательство! – обрадовался Володя. Он умный пень. А даже умный пень – это не дерево.
Гибкий ствол, устремлённый к небу, раскидистые, будто желающие обнять весь мир ветви, трепетные, как страсти, чуткие до малейшего дуновенья ветра листья – это всё то богатство, которого лишён пень, если даже он очень умный. В этом я согласен с Володей и по сей день.
Наше приятельство в студенческие годы постепенно выросло в дружбу, мы часто бродили вдвоём по Москве и бесконечно рассказывали друг другу о тех краях, где родились и выросли, и о тех людях, которые населяли наше детство и отрочество. Должно быть, каждый из нас нашёл в другом благодарного слушателя...
Володин телефон не отвечал, и я снова обратился к красной папке. Рассказы там лежали без всякой системы, но я не стал ворошить их и делать какой-то отбор, а читал подряд.
Продолжение следует...
